В комнате тихо. Так тихо, что я даже не слышу собственного дыхания, эхом отбивающегося от стен. В комнате пусто. Ни единой души. И меня в этой комнате нет. В комнате темно. Я закрываю и открываю глаза, и все равно все то же – мрак. В комнате страшно. В этой комнате мне страшно. … Провожу вспотевшей ладонью по темным – (я думаю, что темным) – гладким стенам. Мне кажется, что это не стены, а зеркала. Потому что меня не покидает ощущение, что пара зеленых глаз постоянно наблюдает за мной из отражения. … - Я ужасно голодна. – Голос хриплый – в темноте его слышно. - Примитивное желание, - слышится в ответ. - Я сошла с ума, да? Ты мой внутренний голос? Но он только истерично смеется, лишь подтверждая мое предположение. … Я всегда была обычной. По крайней мере, до тех пор, пока меня не заперли в этой комнате. Я не знаю, почему они это сделали. Может быть, им просто захотелось, или, возможно, они просто не знали, что я была обычной. Возомнили себе черт знает что. (Но, вероятней всего, они подбирали меня под эту комнату. Под эту обычную комнату.) … Они залепили окна непрозрачным шершавым пластырем. Специально – чтобы отрезать меня от солнца. Я пытаюсь нащупать между твердыми полосками хотя бы крохотное отверстие, но не – (вижу ничего) – выходит. В этой комнате слишком темно. Теперь я знаю тысячу и один способ, как свести меня с ума. Если когда-нибудь выберусь из этой комнаты, я обязательно запишу их, но, конечно, если буду помнить. (Или не сойду с ума.) … В этой комнате стены похожи на пол, а пол – на потолок. И прощупывая холодный скользкий пол голыми пятками, я не могу понять, где низ, а где верх; где пол, а где потолок; где я, а где… … Они посадили меня в эту комнату – (клетку) – для того, чтобы потешаться надо мной. Им было нечем заняться – вот они и поймали меня. Это было в конце этой зимы. Я не помню, как, где. Помню только сведенные за спиной руки и темноту перед глазами. А потом помню только эту темную комнату, и вся моя жизнь сжалась в одну крохотную черную точку. Вся моя жизнь превратилась в эти черные стены. (Когда я выберусь отсюда, я не знаю, как я буду без этих стен.) … В этой комнате время не растяжимо – просто времени здесь не существует. Минут, секунд, часов, дней… Все это осталось за черными стенами, там, в мире, где я могла бы прожить свою обычную жизнь. И мне все время кажется, что я слышу знакомые голоса, точно сотни навязчивых шепотков поселившихся в моем сознании. Иногда голоса прерываются истошными воплями, моими ли – чужими, я не знаю. Но что-то подсказывает мне, что это важно, что это – послание из того, внешнего, мира. И я должна слушать, заставлять себя, зажимать уши руками, но слушать. Это так же правильно, как пытаться выплыть, если тонешь. Это – то, без чего я исчезну из этой темной комнаты. Без чего она опустеет, станет ненужной. И как голодна я, эта комната чувствует то же самое. Она питается моими страхами, сомнениями, питается звуками из моей головы. Но когда голоса в моей голове стихают, я слышу только два звука: высокий и низкий. Высокий – мое дыханье и низкий – как кровь неторопливо перетекает по телу. И пока я слышу эти два звука, я знаю, что жива. … Иногда мне кажется, что посреди комнаты стоит черный угловатый стул. От него пахнет чем-то старым и знакомым, похожим на тот запах, который исходил от бабули-гадалки из соседнего поселения. Ее звали Дороти, мне кажется. Но когда я пытаюсь дотронуться до стула, он мгновенно исчезает, испаряется, как будто он неощутимый, воображаемый. И как будто комната тоже нечто нематериальное, рожденное моим воспаленным сознанием. Иногда мне кажется, что комната – это выжженная солнцем пустыня, полная мнимых, дразнящих миражей. И они появляются снова и снова. Чьи-то лица, звуки, монотонные голоса, такие, будто бы мне читают проповедь одновременно сотни священников. Я подношу ладони к лицу, пытаюсь закрыться, загородиться, но когда я пытаюсь что-то сказать, то понимаю, что не в силах разлепить даже губы. Они запечатаны, зашиты толстыми нитками. … Думаешь, такого с тобой никогда не произойдет. Думаешь, среди сотен тысяч человек им не суждено выбрать тебя и запереть в этой черной комнате. Но все это иллюзия, такая же призрачная, как и стул, который временами появляется в моем воображении. В остальном же все вполне реально: стены холодные, жесткие. Вжимаешься в один из черных углов, сворачиваешься калачиком и засыпаешь. Но во сне я тоже оказываюсь в комнате. В другой комнате. В белой.
*
Муссонные дожди, как всегда, приходят вовремя. В первое время люди еще носятся туда-сюда, спасая увязший в грязи скот и свежесрезанные початки кукурузы, точно они и не ожидали, что в этом году дожди тоже придут. Надеялись на чудо, наверное, но чуда, как всегда, не произошло. В такое время к Мадейре лучше не подходить: взбешенный мутный поток, разевая свой пенящийся рот на полную мощь, вырывается за черту и поглощает стоящие на окраине дома. Кому-то, видимо, снова не повезло. Дохлую рыбу в изобилии выносит прямо к ногам, но в период муссонных дождей к рыбе никто даже не притрагивается – говорят, мертвая рыба переносит несчастья. Я не верю, но верховный шаман говорит, что верить нужно. И я снова пытаюсь. Впрочем, безрезультатно. Хотя рыба все равно остается нетронутой. Из Манауса уже по расписанию прибывает вертолет. Резиновые сапоги, консервы – все это государственная программа по спасению последнего белого индейского населения Южной Америки. Можно подумать, мы какой-то особо охраняемый вид животных, вроде ядовитых Рокарагуа – тварей, которые могут и весь урожай сожрать, если вовремя не вывести их с поля. И мы такие же: с одной стороны уникальные, последние, а с другой – паразиты, высасываем из рабочего населения Манауса деньги на содержание. Мы же вроде как аборигены, но это уже давно не так. «Круглолицый Дерек» - местечко, где всегда водятся ром и заезжие бразильцы, все как один направляющиеся на юг страны – в Монтевидео – в надежде устроиться там на какое-нибудь дряхлое суденышко. И когда начинаются дожди, «Дерек» - самое популярное местечко, где можно спустить деньги, заработанные на поисках жемчуга. Кому-то есть на что пить, кому-то нет. Мне же вновь не везет. По окну барабанят свой четкий ритм похожие на огромные алмазы капли. Они облепляют каждую поверхность, за которую могут зацепиться, просачиваются в любую щель. Но у «Дерека» чувствуешь себя вроде как в безопасности – только и смотри, как за окном дождь превращает поселение в огромную грязевую лужу. Но, если не считать дождей, мы такие же, как и все остальные. Никакие не аборигены, никакие не вымирающие. Белая кожа, тонкая, как папиросная бумага, ставшая когда-то такой светлой, с крупными редкими пятнами, чем-то похожими на грязь, из-за того, что солнце слишком часто сменялось дождями, и тело не успевало ни остыть, ни загореть. Получалось что-то между, что-то неправильное. Получались такие, как я: рыбаки, которым запрещено ловить рыбу в сезон дождей. Так что для нас в Вильене возможно только два занятия: либо «Дерек», либо рыба. Когда же приходят дожди, то остается только «Дерек». Вообще рыба – это тонкая материя со сложным запахом. И даже сейчас не думать о рыболовных сетях и опасном течении Мадейры просто невозможно, потому что запах дохлятины просачивается даже туда, куда не могут попасть дождевые капли. Я не знаю, как он меня узнает, когда я сижу, склонившись над полупустым стаканчиком с ромом, накинув на голову капюшон от дождевика. - Эй, Реджи. Садится напротив меня, как будто я ему предложила присесть. Глядя на него исподлобья, я наконец понимаю, как он меня узнал. - Клевый дождевик, - киваю. Сама не знаю – хочу ли вложить в эту фразу сарказм или просто говорю потому, что надо что-то сказать. - Ты сама учтивость, Реджи, - хмыкает он. - Благодарю, Фил, - откликаюсь. Холодно, сухо. Пусть думает себе что хочет. В сезон дождей я становлюсь такой же – колючей, неприступной, точно дождь, так отчаянно долгие столетия пытающийся утопить Вильену в своих слезах. Фил из тех промышляющих рыбой семей, где рыбу уже давно не ловят. Я слышала, его прапрадед когда-то нашел в водах Мадейры жемчужину величиной с кулак, продал ее, разбогател, и с тех пор его семья живет безбедно. Это должна быть счастливая история, но Фил почему-то не любит об этом говорить, и я частенько вижу его расставляющего сети. Мы не должны были быть друзьями, даже знакомыми не должны. Про таких говорят, сделаны из разного теста. Но когда-то Фил спас меня от аллигатора. Мутная история, с каждым бывает. И теперь я вроде как обязана ему. А еще не дерзить, но это уже не по моей части. - Для старушки Реджи настало нелегкое времечко? – подмигивает. Я снимаю капюшон, чтобы тщательнее изучить своего собеседника, хотя и так знаю его наизусть. Мокрое от дождя лицо – грязная вода быстрыми ручейками стекает по подбородку. Темный взгляд, желтый, совсем как у меня, дождевик. Так и не скажешь, что это тот самый Фил, прапрадед которого поймал жемчужину величиной с кулак. Мы зависим от людей из большого мира. Продаем им жемчуг, сбываем экзотические - даже для них экзотические – корнеплоды и по дешевке сплавляем им рыбу, за которой не полезет ни один нормальный бразилец. В вольерах такая рыбешка не разводится, а ловить ее опасно для жизни. Аллигаторы тоже голодны и тоже хотят выживать. Я фыркаю. - Дожди, ты знаешь. Кто их любит? – пожимаю плечами. - Голодна? – интересуется он. Это вполне в его духе – вот так резко сменить тему разговора. От упоминания о еде в животе резко урчит, но я надеюсь, что он не слышит. - Нисколько, - качаю головой. - Как хочешь. – Фил улыбается. Значит, не поверил. – Слышала, черные откопали старое бомбоубежище? Во время революции там и наши, и ихние вместе прятались. Я не знаю, к чему он ведет. В обычное время мне бы не было никакого дела до всяких бомбоубежищ, но сейчас дожди – все меняется. И Реджи меняется. Киваю. Пусть Фил продолжает. - Выглядит как огромная черная комната. Ни света, ничего. Одни голые черные стены. Говорят, раньше там было какое-то семейное захоронение одного из племен, так вот останки оттуда повынимали и наспех вырыли убежище. - Черная комната, говоришь? - Черная, - улыбается он. Ром остается недопитым, а дождь начинает медленно отстукивать оставшееся до окончания сезона дождей время. Кажется, осталась еще целая вечность.